ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
«Мятеж». — «Продавцы славы». — Мой тридцатилетний юбилей. — Я ставлю «Блоху». — Гастроли Большого драматического театра в Свердловске.

Сезон 1925⁄26 года Большой драматический театр открыл 17 октября первым драматическим опытом писателя Б. А. Лавренева — «Мятеж».[130] В этой пьесе наш театр впервые показал яркий кусок гражданской войны. Мне пришлось здесь дать образ красного партизана Рузаева.

Волновался я, изображая этого партизана, не меньше чем при работе над королем Филиппом. Но если король Филипп — это исторический персонаж, материал о котором я черпал из исторических источников, то Рузаев — вымышленный собирательный образ, который мне приходилось создавать совершенно самостоятельно. О гражданской войне я читал немало. Кроме того, у меня были всякие, правда, отрывочные сведения о гражданской войне из газетных подвалов. Это послужило мне материалом для лепки образа партизана. Самая ситуация в пьесе очень помогла мне разобраться в этом новом для меня материале. Я помню, что работал с большим увлечением. Порой мне на репетиции казалось, что я сам партизан: так одухотворяло меня все, что происходило вокруг.

По внешности образ этого нечесанного, лохматого, заросшего бородой человека мне, кажется, удался. Образ Рузаева вышел у меня очень скупой в движениях, очень целеустремленный. И только в те моменты, когда появлялась какая-нибудь опасность или когда Рузаев должен был разрубить тот или другой узел, я давал ему эмоциональный взлет, который выражался в очень порывистых движениях и в порывистой, быстрой, властной дикции. Таким был Рузаев, например, в момент, когда он влетал во вражеский лагерь. Таким он был, когда, во втором акте, обличал меньшевика, которого он тут же и пристреливал за контрреволюционную агитацию. Таким он был также на первом военном совете, на котором он учуял, что там делается нечто иное, чем то, что подсказывает ему его классовое чутье. Взорвавшись, он ударом кулака по столу разрешил для себя этот вопрос, решив действовать так, как он считает правильным.

Удачнее всего был второй акт. Он у драматурга так хорошо сделан, так динамичен, что имел в спектакле выдающийся успех. Я помню, что впоследствии играл его в б. Михайловском театре для районной партконференции и в б. Мариинском театре для партийного и советского актива. Спектакль же в целом прошел только четырнадцать раз.

Следующей постановкой этого сезона была пьеса французских драматургов Паньоля и Нивуа «Продавцы славы»,[131] которая до сих пор держится в нашем репертуаре.

В «Продавцах славы» меня очень соблазнила роль Берлюро. Для меня работа над ней была бы очень приятна. Я, как всякий актер, конечно, с большим удовлетворением играю роли, которые от меня не требуют большого сопротивления моей собственной индивидуальности. Роль Берлюро в «Продавцах славы» казалась мне необычайно легкой и вместе с тем сверкающей. Но — о ужас! — эта роль мне «улыбнулась». Когда дошло до распределения ролей, было решено, что я должен играть роль Башле, потому что она, несомненно, ведущая в пьесе и, следовательно, должна быть дана актеру, который сумеет провести этот образ через всю пьесу, сыграть же Берлюро — задача менее ответственная. Эту роль поручили сначала Богдановскому, а потом, недели за две до постановки, она перешла к Лаврентьеву. На роль же Башле в труппе вообще никого не было, и я в порядке дисциплины должен был взять ее на себя.

Сначала я, разочарованный, приступил к роли Башле нехотя, с явным предубеждением, но потом, разобравшись в материале, увидел, какую большую работу мне придется над ней провести. Как это часто бывало со мной, трудности преодоления образа составили для меня главную прелесть работы над ним. Каждый незначительный успех преодоления того или иного места, той или другой фразы доставлял мне большую творческую радость. Скоро я забыл о своем разочаровании и принялся за роль Башле по-серьезному.

Я поставил себе задачу показать рядового француза эпохи империалистической войны в кругу его семьи, показать его страдающим отцом, неудачливым чиновником, человеком принципиальным, порядочным и честным. В дальнейшем мне хотелось показать разложение этого француза, являвшееся результатом его тщеславия и карьеризма. На костях сыновей отцы организовали благотворительное общество, и избрание Башле председателем этого общества разложило этого порядочного человека, который говорил даже о смерти своего сына с тщеславием, восторгаясь его доблестью и относя скорбь о его утрате на второй план. Свидание Башле с Берлюро, который предложил ему выставить свою кандидатуру в палату и гарантировал, что он непременно будет избран, затем назначение Башле министром социального обеспечения — обозначило разные ступени падения Башле.

Это отразилось не только на внутреннем освещении образа Башле, но и на внешности его. Насколько в первом акте Башле был скромным человеком, не думавшим о своей внешности, настолько с подъемом его по иерархической лестнице и, соответственно, с моральным падением его как личности он стал прихорашиваться, тщательнее одеваться, следить за своей внешностью. Вместо прежней бороды он стал носить небольшую эспаньолку и закрутил кончики своих седых усов. В последнем акте, когда Башле проник уже в палату, он решает, что его эспаньолка и усы будут выглядеть лучше, если они будут превращены из седых в черные. На свою плешивую голову он надевает кокетливую накладку, и получается человек с шевелюрой, с черными усами и черной эспаньолкой.

Эти внешние изменения, которые мне подсказал замечательный художник этого спектакля Н. П. Акимов, очень помогли мне внутренне выявить образ Башле. Помню, что мне пришлось в этой пьесе прибегнуть к некоторого рода импровизации. Мне хотелось показать всю пошлость Башле; поэтому я импровизировал репетицию произнесения речи на открытии памятника павшим героям перед зеркалом.

Поскольку мне удалось преодолеть многие трудности в выявлении этого образа, постольку эта роль перестала быть для меня повинностью, а стала любимой, как всякая роль, над которой долго, много и тщательно работаешь и ясно видишь результаты своей работы.

Зимой этого года у меня как-то выкроилось пять-шесть свободных дней, и я поехал в Детское Село в частный пансион «Сальве» отдохнуть. В числе прочих пансионеров жил там и М. М. Зощенко, как всегда, молчаливый, как всегда, немножко хмурый. Я там открыл у него «талант». Однажды вечером Зощенко гадал каким-то дамам на картах, как заправская гадалка. Я до сих пор не могу забыть серьезных озабоченных лиц его клиенток, которым он рассказывал о том, что «вы получите письмо из казенного дома от трефового короля» или «тут вертится какая-то бубновая дама» и т. п. Ни на одну минуту я не сомневался, что он их мистифицирует, и любовался, как талантливо он это проделывал. «Неплохой, — подумал я, — актер пропадает в М. М. Зощенко!»

17 марта 1926 года театр отпраздновал мой тридцатилетний юбилей. Я играл по одному акту из «Дон Карлоса», из «Слуги двух господ» и из «Мятежа». Мое чествование носило такой широкий и дружеский характер, что я до сих пор не могу забыть охватившего меня волнения. Я не смогу перечислить лиц, организаций и учреждений, вспомнивших обо мне в этот знаменательный день моей жизни. Тут были и рабочие, и красноармейцы, и писатели, и актеры, и студенчество, и профсоюзы, и Академия наук. Я получил такое количество приветственных телеграмм, что у меня создалось впечатление, будто меня приветствует общественность всего Советского союза.

Среди многочисленных подарков и адресов, одинаково для меня лестных, я склонен выделить адрес от Московского Художественного театра с подписями всех моих любимых товарищей и учителей. Вот текст этого адреса.

Дорогой Николай Федорович!

          Мы встретились с Вами впервые на интимных вечерах нашего театра, из которых впоследствии создалась «Летучая мышь». Судьбе не угодно было соединить нас в общей творческой работе, несмотря на неоднократные обоюдные попытки в этом направлении. Следя за Вами со стороны, мы искренно радовались Вашему быстрому художественному росту, который достиг теперь самого широкого артистическою диапазона. Вы именно тот синтетический артист, о котором мечтает современность. Большие таланты, как Ваш, не увядают. Поэтому нам остается лишь пожелать Вам здоровья и сил, чтобы мы могли радоваться и любоваться Вашими новыми художественными достижениями.

          Примите же, дорогой Николай Федорович, — наш общий дружеский, товарищеский привет и поздравления от всей семьи старого Московского Художественного театра.

Частенько в минуты творческих затруднений и сомнений я читаю этот адрес. Он как бы разрешает все мои затруднения и вдохновляет без отдыха работать в дорогой для меня области искусства.

К концу этого сезона у нас была поставлена новая пьеса А. Н. Толстого и П. Е. Щеголева «Азеф»,[132] пьеса недостаточно проработанная. На мою долю выпала очень значительная, но неудачная работа над образом Азефа. Не знаю, сыграло ли здесь роль отсутствие материала или отсутствие правильного понимания этого сложного образа, но я играл роль Азефа с очень плохим актерским самочувствием. Сознаюсь, что только очень немногие реплики Азефа мне удалось внутренне оправдать. Этот образ казался мне очень ходульным, нереальным. Я никак не мог заставить его жить в моем художественном воображении. И если иногда можно утешать себя мыслью, что поражение бывает ценнее победы, то мое поражение в роли Азефа никаких побед — ни прямых, ни косвенных — мне не принесло. Оно осталось просто поражением.

Весной 1926 года в нашем театре возникла мысль поставить в следующем сезоне «Блоху» Е. И. Замятина[133] по Лескову, в оформлении Б. М. Кустодиева. «Блоха» соблазняла возможностью построить веселый, музыкальный и красочный спектакль. И такой мастер, как Б. М. Кустодиев, действительно обогатил театр ярким оформлением. Постановка эта была поручена мне. Общение с Б. М. Кустодиевым, человеком необычайного юмора и жизнерадостности, доставило мне много прекрасных творческих минут. Я совершенно незаметно для себя проводил с Борисом Михайловичем целые часы в разговорах о том, как должен выглядеть тот или иной персонаж, тот или иной костюм, та или иная сцена. При каждой встрече мы все меняли, пока наконец не пришли к последней редакции спектакля.

Постановочный план «Блохи» был мне подсказан Б. М. Кустодиевым. Когда мы с ним беседовали о постановке, он просил меня: «Все примитивнее, проще, нельзя ли свести все к лубку». Он хотел, чтобы все персонажи были сделаны как можно проще: «А то начнут говорить: "профессиональные режиссеры мудрят". Я даю очень примитивное и простое оформление. Хотелось бы, чтобы и люди на сцене играли так же примитивно и просто».

Ранней весной я получил эскизы декораций. Они были утверждены дирекцией и сданы в работу. Монтировочная репетиция с показом уже готовых декораций состоялась в июне месяце. Декорации были одобрены нами и Б. М. Кустодиевым, который специально приезжал смотреть, как они выглядят, и давал советы относительно их освещения.

Сдавши декорации к «Блохе», я поехал в Алушту в тот же пансион и занял ту же самую комнату, что и в прошлом году. Как будто для того, чтобы я не забыл ощущений прошлого года, в первый же день ко мне явился Алешка, по-прежнему грязный и как будто совсем не выросший. Он держал за руку девчурку, еще меньшую чем он, которую называл Манькой. Таким образом, мой «двор» увеличился: Алешка доставлял мне газеты, а Манька бегала на почту, отправляла спешные письма и приносила квитанции. За каждое письмо она получала определенную мзду. Алешка в первый же день спросил меня, мыться ли ему. Я ответил утвердительно. Он помылся, а глядя на него, вымылась и Манька. Но это было сделано без сговора со мной о плате, так что мне платить не пришлось. Манька оказалась впоследствии чистоплотнее Алешки. Она купалась каждый день по два и даже по три раза.

В Алуште я прожил недель пять. За это время мой «двор» экипировался: Алешка получил пару штанишек, а Манька украсила свою головенку алой лентой, которой чрезвычайно гордилась. Когда я уезжал, Алешка и Манька очень много и деловито хлопотали вокруг автомобиля и щупали, достаточно ли крепко увязаны мои чемоданы. Мы очень мило распрощались. К сожалению, во время дальнейших моих приездов в Алушту я больше не встречал этих ребят.

Вернувшись в Ленинград, я узнал, что из-за границы приехал А. Н. Бенуа, которому театр, воспользовавшись его пребыванием в Ленинграде, предложил поставить «Женитьбу Фигаро».[134] Но уже на репетициях для меня стало ясно, что Александр Николаевич — только гость в Советском союзе. Хотя Бенуа и рассказывал, что в Париже с эмигрантами разговаривать невозможно, что они меньше французов понимают то, что происходит в нашей стране, — он все-таки весь был за рубежом, в Париже. Вероятно, поэтому работа над «Женитьбой Фигаро» не была похожа на работы Бенуа в прежних его постановках. Она была очень поверхностна, как бы случайна. Он не отдавал уже этой постановке того внимания и мастерства, какое мог бы дать.

2 октября мы открыли сезон именно «Женитьбой Фигаро». Роль Фигаро я не отношу к числу своих лучших ролей, потому что, как и вся постановка, она была сделана очень беззубо, нейтрально.

Следующей постановкой была «Блоха», в которой я играл Платова. Как режиссеру спектакля мне пришлось выдержать настоящие бои с композитором Ю. А. Шапориным, оформлявшим музыкальную сторону спектакля. Я настаивал на том, чтобы в основу оркестровки к этой пьесе был положен не струнный квартет, а гармоники, балалайки и домры. Ю. А. Шапорин сначала против этого очень возражал и лишь после упорной и долгой борьбы сдался, но просил меня не присутствовать на оркестровой репетиции. Я, конечно, такое обещание дал, но сдержать его не мог, так как меня интересовало, что же выйдет на самом деле. На одной из таких оркестровых репетиций я забрался в верхнюю ложу, но был обнаружен там Шапориным с его дирижерского места. Вышел «скандал», который кончился, однако, дружески, миролюбиво. То, против чего возражал Ю. А. Шапорин, составило чуть ли не самую большую прелесть музыки этого спектакля. Распространяться мне по этому поводу не стоит, потому что блестящая сюита Шапорина из «Блохи» — и теперь желанный гость симфонических программ.

Прекрасное оформление Б. М. Кустодиева и превосходная музыка Ю. А. Шапорина были теми китами, на которых держался весь спектакль. Ни моя режиссерская работа, ни работа актеров (за исключением В. Я. Софронова, давшего исключительно сочный и яркий образ) не были равноценны декорациям и музыке.

В конце года ко мне явилась американка мисс Фленеген, представительница ассоциации нью-йоркских театральных критиков, с письмом от знакомого артиста. Он просил меня, если я его не забыл, «помочь мисс познакомиться со всеми ленинградскими театрами и дать ей возможность приобрести те материалы чисто театрального свойства, которые ей будут нужны». Такое же письмо с просьбой об оказании услуг он дал ей и к К. С. Станиславскому относительно московских театров.

Подательницу этого письма я принял, насколько мог, по-дружески и дал ей возможность посмотреть все спектакли Большого драматического театра и всех вообще ленинградских театров. Она, как истая американка, падкая до сенсаций, заинтересовалась, главным образом, «Заговором императрицы» и личностью Распутина. По ее просьбе мне пришлось дать ей несколько фото наших декораций «Заговора императрицы», а также мой портрет в роли Распутина. Впоследствии я получил от нее из Нью-Йорка журнал, в котором была ее большая статья о посещении Ленинграда. Статья была украшена клише постановки «Заговора императрицы» и моим портретом в роли Распутина.

В начале 1927 года мы поставили следующую советскую пьесу — «Пургу» Д. А. Щеглова.[135] Пьеса эта очень схематична, лишена мышц, крови: в ней дан один костяк, но костяк интересный. Я поставил себе задачей облечь, насколько возможно, плотью и кровью схематичную роль Владимира. Повторяю, самый материал этого костяка увлек меня своей свежестью и новизной в молодой советской драматургии. Может быть, я взялся за не совсем благодарную задачу, но все же я очень люблю эту свою работу. Мне казалось, что в исполнении моего задания я чего-то достиг. Но, конечно, большого внутреннего удовлетворения творческого порядка эта работа дать мне не могла, хотя я и играл эту роль не без удовольствия.

Весной 1927 года наш театр впервые поехал на длительные гастроли в Свердловск. В репертуаре гастролей было восемь пьес, и пробыли мы в Свердловске два месяца. Это был первый город, который удивил меня организованностью своего зрителя. Еще за две недели до нашего отъезда из Ленинграда все наши спектакли были распределены по абонементной системе. Играли мы в помещении Оперного театра имени А. В. Луначарского. Можно смело считать эту нашу первую значительную поездку в высшей степени удачной и поучительной.

Почему я считаю поездку в Свердловск поучительной для Большого драматического театра? В Ленинграде мы себе сами казались благополучными. Когда же мы приехали в Свердловск и выступили перед новой аудиторией, то тут наше кажущееся благополучие предстало в несколько иных красках. Как художественно-творческий коллектив мы произвели своим мастерством положительное впечатление на свердловского зрителя. Но рабочая общественность Свердловска через местную прессу со всей прямолинейностью сказала нам, что наше мастерство мы должны были бы направить на создание советских образов, на пропаганду советской драматургии. Поэтому здесь особенно отмечали две наши постановки, имевшие четкую социальную направленность — «Продавцы славы» и «Пургу». Почти полное отсутствие в нашем гастрольном репертуаре[136] пьес советской драматургии было поставлено нам в минус. Это было совершенно справедливо, мы это учли и в следующем сезоне повели усиленную работу по привлечению в театр советских драматургов. Таким образом, свердловские рабочие, прекрасные, активные зрители, оказали Большому драматическому театру несомненную пользу своей прямой товарищеской критикой. В этом смысле я и говорю, что наше двухмесячное пребывание в Свердловске принесло нам, помимо успеха, еще и громадную пользу в смысле пересмотра наших позиций как советского театра.

Во время нашего отсутствия в Ленинграде, в помещении нашего театра состоялись гастроли МХТ, которые кончались 30 июня. Списавшись с нашим директором Р. А. Шапиро, я выехал из Свердловска на четыре дня раньше окончания гастролей, чтобы поспеть к последнему спектаклю мхатовцев и прочитать им приветственный адрес от Большого драматического театра. В этом удовольствии я никак не мог себе отказать.

Я приехал 30 июня, в день окончания гастролей МХТ. Шла «Синяя птица».[137] После спектакля публика неистово вызывала К. С. Станиславского. Занавес поднимался и опускался бесчисленное множество раз, а этот большой человек смущенно раскланивался. Не скоро удалось мне начать чтение нашего адреса.

Встреча моя с Константином Сергеевичем была первой после многих лет. Я был счастлив, что именно на мою долю выпала честь приветствовать моих учителей после гастролей в нашем театре. И как я был горд, когда Константин Сергеевич благодарил меня за самый театр и за внимание, которым окружал их штат театра. Как дорогая память об этой встрече, у меня появился большой портрет К. С. Станиславского с лестной для меня надписью; он занимает почетное место в моей рабочей комнате.

Вскоре после этого я уехал в Кисловодск, где опять встретился с Константином Сергеевичем. Во время наших совместных прогулок мы беседовали с ним о художественных советах, о трудности выбора репертуара и о многом, что волновало тогда нас, театральных людей. В Кисловодске же мне пришлось провести около двух недель с угасавшим уже А. И. Южиным. Мы жили с ним в одной гостинице. Он и на отдыхе продолжал работать, доканчивая свою драму «Рафаэль». Наши ежедневные встречи в парке и за столом, увлекательные беседы (Александру Ивановичу было что порассказать) были — увы! — последними. Вскоре этот подлинный столп Московского Малого театра скончался.


[130] Спектакль «Мятеж» Б. Лавренева в Большом драматическом театре поставлен А. Лаврентьевым совместно с И. Кроллем; художник — В. Щуко, композитор — Ю. Шапорин.

[131] Пьеса французских драматургов М. Паньоля и П. Нивуа «Продавцы славы» представлена в Большом драматическом театре в первый раз 11 декабря 1925 года. Постановка А. Лаврентьева совместно с Б. Гейрот и Б. Дмоховским; композитор — Н. Стрельников.

[132] Пьеса А. Н. Толстого и П. Щеголева «Азеф» представлена в Большом драматическом театре в первый раз 3 апреля 1926 года. Постановка спектакля А. Лаврентьева, художник — В. Щуко, композитор — Ю. Шапорин.

[133] «Блоха» — игра в четырех действиях Е. Замятина по рассказу Н. Лескова «Левша (Сказ о тульском косом Левше и о стальной блохе)». Премьера спектакля состоялась 7 ноября 1926 года. В. Софронов исполнял роль Левши.

[134] «Женитьба Фигаро»  — комедия в пяти действиях П. Бомарше. В Большом драматическом театре художником спектакля, как и его постановщиком, был А. Бенуа; музыка к спектаклю написана Ю. Шапориным.

[135] «Пурга» — драма в четырех действиях Д. Щеглова, в Большом драматическом театре поставлена Б. Дмоховским; художник спектакля М. Френц. Премьера состоялась 18 февраля 1926 года.

[136] Большой драматический театр гастролировал в Свердловске с 3 мая по 3 июля 1927 года. В числе гастрольных спектаклей были «Слуга двух господ», «Грелка», «Дон Карлос», «Продавцы славы», «Женитьба Фигаро», «Блоха», «Пурга», «Анна Кристи» и «Двенадцатая ночь».

[137] «Синяя птица» — феерия в шести действиях М. Метерлинка. В Московском Художественном театре впервые поставлена 30 сентября 1908 года К. Станиславским, Л. Сулержицким и И. Москвиным; художник спектакля В. Егоров.

           К содержанию           


В начало раздела


Hosted by uCoz